Неточные совпадения
Поди ты сладь с человеком!
не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь
не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает
сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог
знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Он глубоко задумался о том: «каким же это процессом может так произойти, что он, наконец, пред всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится! А что ж,
почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнета
не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем я иду теперь, когда
сам знаю, что все это будет именно так, как по книге, а
не иначе!»
Его же
самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть —
почему? Он
не знал того. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее.
— Пойдемте поскорее, — прошептал ей Свидригайлов. — Я
не желаю, чтобы Родион Романыч
знал о нашем свидании. Предупреждаю вас, что я с ним сидел тут недалеко, в трактире, где он отыскал меня
сам, и насилу от него отвязался. Он
знает почему-то о моем к вам письме и что-то подозревает. Уж, конечно,
не вы ему открыли? А если
не вы, так кто же?
Кити отвечала, что ничего
не было между ними и что она решительно
не понимает,
почему Анна Павловна как будто недовольна ею. Кити ответила совершенную правду. Она
не знала причины перемены к себе Анны Павловны, но догадывалась. Она догадывалась в такой вещи, которую она
не могла сказать матери, которой она
не говорила и себе. Это была одна из тех вещей, которые
знаешь, но которые нельзя сказать даже
самой себе; так страшно и постыдно ошибиться.
Меня поражало уже то, что я
не мог в нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным вечерам, ни к поездкам в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным под
самыми мышками, к тем великолепным кучерам, у которых, бог
знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
Лжет: верно
знает и час, и день, и минуту своего отъезда; но нельзя сказать правды, а
почему — вот этого он, может быть, в
самом деле
не знает.
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако,
сам знаю, что человек он отнюдь
не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен?
Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его жизни?
И вот давеча утром, на телеге, его озарила
самая яркая мысль: «Да если уж она так
не хочет, чтоб я женился на Катерине Ивановне, и
не хочет до такой степени (он
знал, что почти до истерики), то
почему бы ей отказать мне теперь в этих трех тысячах, именно для того, чтоб я на эти деньги мог, оставив Катю, укатить навеки отсюдова?
Теперь уж Алеша был почти уверен в этом,
сам не зная еще
почему.
—
Не знаю и
сама почему, а только любит.
Однажды, — Вера Павловна была еще тогда маленькая; при взрослой дочери Марья Алексевна
не стала бы делать этого, а тогда
почему было
не сделать? ребенок ведь
не понимает! и точно,
сама Верочка
не поняла бы, да, спасибо, кухарка растолковала очень вразумительно; да и кухарка
не стала бы толковать, потому что дитяти этого
знать не следует, но так уже случилось, что душа
не стерпела после одной из сильных потасовок от Марьи Алексевны за гульбу с любовником (впрочем, глаз у Матрены был всегда подбитый,
не от Марьи Алексевны, а от любовника, — а это и хорошо, потому что кухарка с подбитым глазом дешевле!).
— Безостановочно продолжает муж после вопроса «слушаешь ли», — да, очень приятные для меня перемены, — и он довольно подробно рассказывает; да ведь она три четверти этого
знает, нет, и все
знает, но все равно: пусть он рассказывает, какой он добрый! и он все рассказывает: что уроки ему давно надоели, и
почему в каком семействе или с какими учениками надоели, и как занятие в заводской конторе ему
не надоело, потому что оно важно, дает влияние на народ целого завода, и как он кое-что успевает там делать: развел охотников учить грамоте, выучил их, как учить грамоте, вытянул из фирмы плату этим учителям, доказавши, что работники от этого будут меньше портить машины и работу, потому что от этого пойдет уменьшение прогулов и пьяных глаз, плату
самую пустую, конечно, и как он оттягивает рабочих от пьянства, и для этого часто бывает в их харчевнях, — и мало ли что такое.
— Ах, мой милый, ты
сам знаешь,
почему — зачем же у меня спрашиваешь?
Не спрашивай так, мой миленький.
Видишь, хотел меня экзаменовать, а
сам не знал главной причины,
почему это нехорошо.
Любовь имеет и смысл, и цель, и Награду только в себе
самой и потому
не знает рационального
почему, — нет ничего святее и блаженнее любви.
Добренькому старику это понравилось, и он,
не знаю почему, вслед за тем позвал меня. Я вышел вперед с святейшим намерением, что бы он и Шубинский ни говорили,
не благодарить; к тому же меня посылали дальше всех и в
самый скверный город.
Про четвертого агронома, немца, ничего
не делавшего и едва ли понимавшего что-нибудь в агрономии, о. Ираклий рассказывал мне, будто после одного августовского мороза, побившего хлеб, он поехал в Рыковское, собрал там сход и спросил важно: «
Почему у вас был мороз?» Из толпы вышел
самый умный и ответил: «
Не могим
знать, ваше превосходительство, должно, милость божия изволила так распорядиться».
Он проснулся в девятом часу, с головною болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось видеть Рогожина; видеть и много говорить с ним, — о чем именно, он и
сам не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.
Почему именно вам хотел я всё это рассказать, и вам одной, —
не знаю; может быть, потому что вас в
самом деле очень любил.
— Конечно, меня! Меня боитесь, если решились ко мне прийти. Кого боишься, того
не презираешь. И подумать, что я вас уважала, даже до этой
самой минуты! А
знаете,
почему вы боитесь меня и в чем теперь ваша главная цель? Вы хотели
сами лично удостовериться: больше ли он меня, чем вас, любит, или нет, потому что вы ужасно ревнуете…
Я
не знаю сам,
почему, но я чувствую, что в них таится какая-то ужасная, непреоборимая действительность жизни, но ни рассказывать ее, ни показать ее я
не умею, — мне
не дано этого.
Из съездов, бывших в последние годы Второй империи,
самым содержательным и вещим для меня был конгресс недавно перед тем созданного по инициативе Карла Маркса Международного общества рабочих.
Сам Маркс на него
не явился — уже
не знаю почему. Может быть, место действия — Брюссель — он тогда
не считал вполне для себя безопасным.
Тут я его в первый раз видел живым и должен сказать, что внешность этого секретаря Гамбетты была
самая неподходящая к посту, какой он занимал: какой-то завсегдатай студенческой таверны, с кривым носом и подозрительной краснотой кожи и полуоблезлым черепом, в фланелевой рубашке и пиджаке настоящего"богемы".
Не знаю уже,
почему выбор"диктатора"упал именно на этого экс-нигилиста Латинской страны. Оценить его выдающиеся умственные и административные способности у меня
не было времени, да и особенной охоты.
Он
знал об отвращении, которое молчаливо питали к ним его родные и знакомые,
сам,
не зная почему, разделял это чувство и привык думать, что одни только пьяные да буйные пользуются привилегией произносить громко эти слова.
Если и
не глуп его смех, но
сам человек, рассмеявшись, стал вдруг почему-то для вас смешным, хотя бы даже немного, — то
знайте, что в человеке том нет настоящего собственного достоинства, по крайней мере вполне.
Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: «
Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и
не приняли, а что мы теперь приняли, то тем
самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку,
не правда ли?» Я сначала
не так поняла да говорю: «
Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния
не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это
не то,
не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
Ботаника совершенно
знает, как растет дерево, физиолог и анатом
знают даже,
почему поет птица, или скоро
узнают, а что до звезд, то они
не только все сосчитаны, но всякое движение их вычислено с
самою минутною точностью, так что можно предсказать, даже за тысячу лет вперед, минута в минуту, появление какой-нибудь кометы… а теперь так даже и состав отдаленнейших звезд стал известен.
При имении находилась тогда тетушка; то есть она мне
не тетушка, а
сама помещица; но,
не знаю почему, все всю жизнь ее звали тетушкой,
не только моей, но и вообще, равно как и в семействе Версилова, которому она чуть ли и в
самом деле
не сродни.
Вместо того, чтобы обратить внимание на главный пункт дела, он стал расспрашивать Акакия Акакиевича: да
почему он так поздно возвращался, да
не заходил ли он и
не был ли в каком непорядочном доме, так что Акакий Акакиевич сконфузился совершенно и вышел от него,
сам не зная, возымеет ли надлежащий ход дело о шинели, или нет.
Для этого на утреннем медицинском обходе он заявлял, что его почему-то бросает то в жар, то в холод, а голова у него и болит и кружится, и он
сам не знает,
почему это с ним делается.
— Посмотрите
сами в уставе. — Як я унтер-офицер, то я и устав
знаю лучше вашего. Скаж-жите! Всякий вольный определяющийся задается на макароны. А может, я
сам захочу податься в юнкерское училище на обучение?
Почему вы
знаете? Что это такое за хоругь? хе-руг-ва! А отнюдь
не хоругь. Свяченая воинская херугва, вроде как образ.
— Да помилуйте, — отвечал Круциферский, у которого мало-помалу негодование победило сознание нелепого своего положения, — что же я сделал? Я люблю Любовь Александровну (ее звали Александровной, вероятно, потому, что отца звали Алексеем, а камердинера, мужа ее матери, Аксёном) и осмелился высказать это. Мне
самому казалось, что я никогда
не скажу ни слова о моей любви, — я
не знаю, как это случилось; но что же вы находите преступного?
Почему вы думаете, что мои намерения порочны?
— Вот это ты дельное слово сказал.
Не спросят — это так. И ни тебя, ни меня, никого
не спросят,
сами всё, как следует, сделают! А
почему тебя
не спросят,
не хочешь ли
знать? А потому, барин, что уши выше лба
не растут, а у кого ненароком и вырастут сверх меры — подрезать маленечко можно!
Вечер этот у Виссариона составился совершенно экспромтом; надобно сказать, что с
самого театра m-me Пиколова обнаруживала большую дружбу и внимание к Юлии. У женщин бывают иногда этакие безотчетные стремления. M-me Пиколова
сама говорила, что девушка эта ужасно ей нравится, но
почему — она и
сама не знает.
Он
сам не знал,
почему он выбрал именно Италию; ему, в сущности, было все равно, куда ни ехать, — лишь бы
не домой.
— Нет, ваше благородие, нам в мнениях наших начальников произойти невозможно… Да хоша бы я и могла
знать, так, значит, никакой для себя пользы из этого
не угадала,
почему как ваше благородие
сами видели, в каких меня делах застали.
— Что ж, видно, уж господу богу так угодно; откупаться мне, воля ваша, нечем;
почему как и денег брать откуда
не знаем. Эта штука, надзор,
самая хитрая — это точно! Платишь этта платишь — ин и впрямь от своих делов отставать приходится. А ты, ваше благородие, много ли получить желаешь?
— Мне
не нравится, что мало конкретных бытовых подробностей. Поэтому образцы
не стоят передо мною живьем. А главное — теней мало. Нимбы, как вы
сами признаете. Может быть, Плутарх и полезен для юношества, но мне тогда только и дорог герой, когда он — с мелкими и даже крупными недостатками и; несмотря на это, все-таки герой. Позвольте, например,
узнать, — вы этого в своей книге
не объясняете, —
почему товарищи называли вас «Топни ножкой»?
До
самой последней минуты от Николая Герасимовича ее почему-то держали в секрете. Он
не знал, когда и каким образом его отправят, и на все его вопросы по этому поводу ему отвечали незнанием.
И вот теперь снова. Я пересмотрел свои записи — и мне ясно: я хитрил
сам с собой, я лгал себе — только чтобы
не увидеть. Это все пустяки — что болен и прочее: я мог пойти туда; неделю назад — я
знаю, пошел бы
не задумываясь.
Почему же теперь…
Почему?
Я рассказал ей все. И только —
не знаю почему… нет, неправда,
знаю — только об одном промолчал — о том, что Он говорил в
самом конце, о том, что я им был нужен только…
Мы измерили землю, солнце, звезды, морские глубины, лезем в глубь земли за золотом, отыскали реки и горы на луне, открываем новые звезды и
знаем их величину, засыпаем пропасти, строим хитрые машины; что ни день, то всё новые и новые выдумки. Чего мы только
не умеем! Чего
не можем! Но чего-то, и
самого важного, все-таки
не хватает нам. Чего именно, мы и
сами не знаем. Мы похожи на маленького ребенка: он чувствует, что ему нехорошо, а
почему нехорошо — он
не знает.
Я удвоил шаги и поспел домой перед
самым обедом. Отец уже сидел переодетый, вымытый и свежий, возле матушкиного кресла и читал ей своим ровным и звучным голосом фельетон «Journal des Débats»; [Дословно: «Дневник прений» (фр.).] но матушка слушала его без внимания и, увидавши меня, спросила, где я пропадал целый день, и прибавила, что
не любит, когда таскаются бог
знает где и бог
знает с кем. «Да я гулял один», — хотел было я ответить, но посмотрел на отца и почему-то промолчал.
Но — чудное дело! — в своем непререкаемом, безответственном, темном владычестве, давая, полную свободу своим прихотям, ставя ни во что всякие законы и логику, самодуры русской жизни начинают, однако же, ощущать какое-то недовольство и страх,
сами не зная перед чем и
почему.
Поправить свои дела они уж и
не рассчитывают; но они
знают, что их своевольство еще будет иметь довольно простора до тех пор, пока все будут робеть перед ними; и вот
почему они так упорны, так высокомерны, так грозны даже в последние минуты, которых уже немного осталось им, как они
сами чувствуют.
— А ты
почему знаешь? — резко спросил старик,
не выдержав, как ребенок, и как будто
сам стыдясь своего нетерпения.
Нюточка, пока еще
не знала, что такое мать,
не противоречила Ардальону и даже соглашалась с ним, находя, что это, конечно, всего удобнее, хотя в душе у нее какое-то смутное чувство и шептало в то же
самое время, что такой удобный расчет с будущим существом сдается почему-то и
не совсем удобным.
А Кишенский
не мог указать никаких таких выгод, чтоб они показались Глафире вероятными, и потому прямо писал: «
Не удивляйтесь моему поступку,
почему я все это вам довожу:
не хочу вам лгать, я действую в этом случае по мстительности, потому что Горданов мне сделал страшные неприятности и защитился такими путями, которых нет на свете презреннее и хуже, а я на это даже
не могу намекнуть в печати, потому что, как вы
знаете, Горданов всегда умел держаться так, что он ничем
не известен и о нем нет повода говорить; во-вторых, это небезопасно, потому что его протекторы могут меня преследовать, а в-третьих, что
самое главное, наша петербургская печать в этом случае уподобилась тому пастуху в басне, который, шутя, кричал: „волки, волки!“, когда никаких волков
не было, и к которому никто
не вышел на помощь, когда действительно напал на него волк.
—
Не знаю сама почему… но так как-то… она здесь все совершила земное…